Мария Марковна, поправив падающее пенсне, сказала: «Не знаю, не берусь судить, увольте… Но во всяком случае сейчас уже гораздо лучше. Может быть, и так сойдет?»
Саркис Саркисович заехал за мной на машине, для того чтобы отвезти на последнюю; решающую, пробу в киностудию. Он сказал, что чувствует себя роженицей, отправляющейся в родильный дом: «Горе тому, кто решится презреть мои невыразимые муки!..»
Таня провожала нас. Стесняясь того, что она делает, потихоньку перекрестила меня, толкнула к двери: «Иди! Не оглядывайся, пожалуйста, я, кажется, сейчас зареву…»
Наконец, в съемочном павильоне, доселе отчужденном и выжидающем, сам режиссер, сам Азарий Аронович снял со лба темные очки, махнул рукой:
— Свет можно гасить. Проба закончена!
Остроносенькая гримерша в белом, как у докторши, халате принялась стирать ваткой грим с моего счастливого лица: «Видишь, я ж говорила! Ни пуха тебе, ни пера…»
…С тех пор я по-дурацки счастлив. С тех пор прошло почти два года, и я все время по-дурацки счастлив. Кто сказал, что человеку немного надо для счастья? Много надо… Я лежу животом на влажном камне, меня обдувает ветер с моря, с моря, которого я прежде никогда не видел и даже не представлял, какое оно большое. Я смотрю на пляж, вижу парусиновый зонтик и думаю: пусть будет так, как есть, пусть даже вон то белое облако, выползающее из-за горы, скорее растает, потому что иначе может погаснуть, хоть ненадолго, этот день, что-то изменится. Облако пропадает, не дойдя до моря. Я вижу, как Таня повернулась, села, приложила руку к глазам, поискала меня, нашла, помахала. Я здесь. Конечно, со мной ничего не случилось. Я просто растворился в этом солнечном дне, и ничего больше не нужно. Сейчас я стану думать о своей роли. Если удастся. У меня перекрашены волосы, я стал рыжим, ярким блондином, это требуется по ходу фильма. Морская глубокая вода не отражает моего лица, но и так я знаю, что мало похож на прежнего Кольку Коноплева. Я буду думать сейчас о роли, только о ней. Я играю советского боксера и должен постоянно вживаться в образ, как говорит мой замечательный партнер по фильму, сам Павел Михайлович. Что должен почувствовать советский боксер, когда застанет в своем номере гостиницы в Чикаго Гарри Мариссона, пытающегося меня совратить? «Хелло, Сергунин!» — «Добрый день, мистер Мариссон!» Проще простого было бы набить ему морду — и дело с концом. Но я не должен показывать, будто догадываюсь о его намерениях. Тонкая игра. Павел Михайлович блистателен в образе красавчика Гарри. Как мне быть достойным своего партнера?..
Надо вживаться в образ. Даже здесь, на камне в море. А я не могу. Я до глупости счастлив. Не могу в таком состоянии ненавидеть кого бы то ни было, тем более вас, Павел Михайлович. Пусть уж это будет позднее, на съемке. Сейчас мне совсем не до того. Сейчас мне хочется думать о Петьке, нашем с Таней малыше. Здорово растет малыш, теперь он совсем не похож на тот теплый конвертик, который я нес домой, перешагивая с великой бережностью через лужи. Говорят, он — вылитый я. По-моему, тоже похож крепко. Если мне сейчас чего-нибудь недостает, так это Петьки. К вечеру хочется посидеть с ним, погладить пальцем головенку, послушать, как, засыпая, начинает парнишка дышать ровнее и глубже, поглядеть, как он поднимет на меня светлые, сонные глазенки и, поглядев, вцепится в палец: смотри, мол, не уйди…
Петька в Москве. Нянька пишет: здоров, сам норовит встать на ноги, натужится, покраснеет и встает в кровати, доволен ужасно.
Значит, скоро станет ходить. Нянька пишет, будто к словам «мама» и «дай» прибавил «папа».
Значит, скоро мы с Петькой вместе станем ходить и разговаривать. Мы тогда зайдем на старый московский двор, захламленный ящиками, навестим бабку, упрямую, которая только раз тебя, Петьку, видела и, поглядев, отвернулась: «Не надо, унеси ты его, не рви мне сердце…»
Они попросили у меня пятерку до получки. Само собой, я охотно одолжил пятерку ребятам.
— Может, еще надо? Чего стесняться!
— Ты богатый, ясно… Только нам хватит. Не бойся, мы отдадим в получку…
Я сказал, что мне бояться нечего, отдадут, когда захотят, деньги не последние.
Мы с ребятами-осветителями познакомились давно, чуть ли не на первой съемке. Любопытно мне было, какая у них аппаратура и что за реостат. Не думал, что так истосковались руки, что будет настолько приятно самому потрогать острый холодок медных щеток, понюхать вблизи разряженный запах электричества.
Разговорились, конечно. Оказалось, что они меня знают: чемпион, как не знать.
Константин даже побывал на нескольких моих боях.
— Ну и как?
— Нормально.
Частенько с тех пор во время съемок я был с ними. Ноги сами поворачивали к ребятам.
Пытался даже помочь, когда что-нибудь у них заедало, когда ругался оператор, а угли в юпитерах, зашипев, долго не желали накаливаться.
— Небось напряжение упало!
— Знаем без тебя…
Никакого у них не было ко мне почтения. Ну никакого. Особенно, по-моему, после того, как я появился на съемочной площадке перекрашенным в яркого блондина.
То, что заняли пятерку, показалось мне хорошим предзнаменованием. У чужого не займут.
Не знаю, пятерка была тому причиной или просто притерлись ко мне постепенно парни, учуяли, что я, несмотря ни на что, свой, но однажды после изнурительной съемки на набережной сами окликнули меня:
— Можно тебя на минуту, ваше степенство?
Я еще не остыл, был весь в образе моего киногероя. Мне казалось, я был уверен, что никогда еще не играл с таким вдохновением. Я видел сам, как значительно переглядывались Азарий Аронович и оператор, слышал своими ушами, как режиссер кричал оператору: