— Как — кто? Этот ваш Аркадий Степанович, кто же еще? Слышали бы вы, как он вас только что поливал!
— Меня?..
— А то кого же! Дверь закрыта была неплотно… Николай Коноплев человек, говорит, неразвитый, недоучка, психика неустойчивая… И победы, говорит, его пока сплошь случайность, в общем, липа…
Все это Люся выпалила одним духом, быстрым сочувственным шепотом. Она что-то еще бормотала у самого уха, заглядывая в глаза, и мне, растерянному, почудилось, будто муха жужжит, настырно и неотвязно.
— Быть не может, — сказал я, отодвигаясь. — Вы что-то путаете…
— Ничего я не путаю, — опять придвинулась Люся. — Только вы, смотрите, никому!.. Митрохин, на что выдержанный, и тот по столу кулаком стукнул: как, говорит, вам не совестно, Аркадий Степанович, о своем-то воспитаннике!..
Так… Значит, вот вы какого обо мне мнения, уважаемый Аркадий Степанович, отец родной. Значит, пока я терзаюсь, раздумываю, как бы приластиться половчее, вроде нашкодившей собачонки, пока переживаю: обидел, мол, старика, вы преспокойно смешиваете с грязью вашего воспитанника, так что даже другие делают вам замечание?
Не могу выразить, каким это было для меня ударом. Самое страшное — правдоподобие того, о чем жужжала подслушавшая Люся. Почему-то я почувствовал к ней злость, отвратительную, слепую.
— Врешь ты все! — оттолкнул я секретаршу. — Сплетница ты и дуреха!..
Это было безобразным поступком. Мне тут же стало ее жаль.
— Идиот, — сказала она, садясь за машинку. — Еще обзывает, ничтожество. И, между прочим, ничего я не путаю. Зачем мне это надо?
Я хотел сразу уйти. Немедленно. Что мне тут делать? Потом решил остаться. Люся неприязненно поглядывала на то, как я заметался, вскочил, сел, снова вскочил. Погодите, дорогой Аркадий Степанович, я сейчас тоже выскажу, какой вы консерватор, маловер! Что там говорил Юрий Ильич насчет хвостизма? Правильно говорил!..
В горячке, в обиде мне, конечно, в голову не пришла самая простая мысль, что старик прав и что, жалея меня, думая обо мне, он, прямой и честный человек, со всей непримиримостью, быть может, и перехлестывая в чем-то, страстно дерется за меня, там, за дверью с черной клеенкой. Дерется с опасностью, которую понимает разумом и чует сердцем.
Мы редко объективны к себе. Обидеться легче. Точно так поступил и я. В пять минут было отброшено все хорошее, что связывалось с нашим стариком. В пять коротких и невероятно долгих минут он превратился в моем воспаленном сознании в средоточие дурного и вздорного, несправедливого и пристрастного.
О примирении, о возвращении к нему теперь не могло быть речи.
«Значит, недоразвитый, примитив… — распалялся я, сидя перед дверью, за которой все еще о чем-то спорили, — Ладно! Кое-кто об этом другого мнения… Значит, боксер липовый? Тоже хорошо… Запомним, поглядим…»
Если б в эти минуты мне случилось оказаться на ринге, хоть бы против самого чемпиона мира Джо Луиса, я глазом бы не моргнул, бросился яростно драться, только б доказать, только б досадить старику!
— Вращай, вращай глазищами, бешеный! — вдруг засмеялась Люся. — На тебя сейчас чайник поставить — закипит!..
И в этот момент распахнулась дверь. Кто-то громко позвал:
— Товарищ Коноплев, заходите!
И вот я в кабинете председателя общества. Первым делом вижу прямо перед собой большой председательский стол и другой, длинный, покрытый зеленым сукном стол, за которым сидят люди.
Вошел я с поднятой головой, слишком, наверное, порывисто и шумно. Митрохин, плотный, подтянутый человек, с мужественным и приветливым лицом, несколько удивленно на меня посмотрел:
— Садитесь, товарищ Коноплев. Вон там свободный стул…
Свободный стул был рядом с Аркадием Степановичем. Я, конечно, сразу узнал широченную, сутуловатую спину старика. Черт знает что: едва я эту широченную спину увидел, что-то мальчишеское, виноватое и жалкое шевельнулось во мне.
Но было так мгновение. Я дернул головой:
— Ничего. Я лучше постою…
— Зачем же, — оказал Митрохин, — садитесь, вон место…
Если б мне угрожала лютая казнь, я все равно не сел бы на тот стул, рядом со стариком. Ни за что! Глупо это было. По-моему, они поняли, в чем дело. Я видел, как Половиков перегнулся через стол и с улыбкой сказал что-то Митрохину.
— Хорошо, — кивнул тот, — постойте, ноги молодые. Мы недолго…
Он спросил меня: знаю ли, зачем вызвали. Я сказал, что не знаю.
Митрохин обратился к Аркадию Степановичу:
— Разве вы не успели передать товарищу Коноплеву решение центрального совета общества?
Старик грузно повернулся к председателю, заговорил сухо, подчеркнуто официально:
— Я уже имел честь докладывать, что не считаю это решение разумным.
За столом задвигались, переглянулись. Юрий Ильич, сидевший напротив старика, поднял острые плечи, покачал головой:
— Какое же вы имели право? Решение большинства…
Наверное, это было последней каплей. Старик тяжело встал, уронил палку, поднял ее, резко отодвинул стул.
— Считаю себя свободным, — сказал он, ни на кого не глядя, — складываю ответственность за поведение товарища Коноплева. Всякую ответственность!..
И все-таки, может быть, обошлось бы. Даже, наверное, я, постепенно остыв, осознав правоту старика, пришел бы к нему, покаянный. И он, тоже остыв и тоже осознав, что забирал уж очень круто, простил бы меня.
Но случилось непоправимое, то, что на годы отделило нас друг от друга.
Старик пошел к двери, тяжело опираясь на палку. Он шел так близко от меня, что я слышал его стесненное, видно, от большого волнения дыхание. И я, испытывая непереносимую боль за то, что сейчас сделаю, остановил старика, поглядел в его родные, узкие, со стальным отсветом глаза и сказал четко и громко, чтоб все слышали: