Кожаные перчатки - Страница 38


К оглавлению

38

Он как будто читал мои мысли. Он ласково потрепал меня по колену, сказал с лукавинкой, что знает, пожалуй, одного молодого человека, который так и просится в бронзу или камень.

— Что скажете на это, Коля?

— Я? Ничего…

— Хорошо, хорошо. Мы еще вернемся к этому. Позднее…

Свежее смолистое дыхание прошло по комнате, тронуло желтый огонь свечи в рогатом подсвечнике на столе. Таня потянулась через меня прикурить от беспокойно качнувшегося огонька, взглянула на меня, улыбнулась глазами.

— Спойте нам, Танюша, — сказал Саркис Саркисович. — Вы сейчас очень мило споете…

— А я и пою, — сказала Таня. — Я весь вечер пою, только меня никто не слышит.

— Браво! — сказал Саркис Саркисович. — Но все-таки, дружок, спойте вслух. Можете петь для кого хотите. Мы будем тихо слушать и не будем мешать.

Колдовство… Как назвать иначе? Оно было в смолистой свежести звездной ночи. Оно было в голосе Тани, несильном, с легкой хрипотцой, и, верно, оттого каким-то удивительно человечным, теплым. Она пела цыганские романсы, старые, наивные — о грусти, о любви. Я никогда не слышал их, и они показались мне откровением, столько было в них искреннего чувства, понятного мне.

Я сидел опустив голову, боялся смотреть туда, где, свободно облокотясь на крышку рояля, Таня пела о любви. Я догадывался, гоня прочь эту догадку, борясь с ней, догадывался, что она поет для меня, что она весь вечер для меня пела, только, как она сказала, никто ее не слышал.

…Пахомыч долго не впускал меня во двор. Заспанный и злющий, он, наконец, громыхнув замком, приоткрыл ворота, впустил, обругал:

— Шатун, покоя нет шалавому…

Мать спала или делала вид, что спит. Было душно в нашей комнатенке. Я сел на подоконнике. Был таким, как всегда, наш двор, с шорохами, мявом пестрого кота, с железной трубой мусорной печи, чернеющей в высоком звездном небе.

Был я таким же — те же руки, ноги, голова. Что же тогда изменилось? Почему я, заводской парень Колька Коноплев, выросший в этом дворе, не знающий вовсе, что такое Нефертити, горланящий на демонстрациях боевые комсомольские песни, грущу сейчас на подоконнике о том, что скоро наступит солнечный день, что там над черной трубой уже светлеет небо?

Как еще далеко до вечера…

«Что вы делаете завтра вечером? — спросила Таня, когда мы подъехали к большому сонному дому со светящимся номерком «8», в Мансуровском переулке. — Здесь я живу, совсем одна, всегда одна… Четвертый этаж, квартира двенадцать… Заходите завтра, Коля, поскучаем вместе!»

4

Часа два я проспал, и вчерашнего колдовства как не бывало. Перед работой успел сбегать к Москве-реке. Было холодновато, с туманцем, вода и вовсе показалась ледяной. Но я отлично поплавал, потом докрасна, до жара растерся полотенцем.

— Никаких Мансуровских! Верно, Наташка?

Стало радостно, когда подумал: скоро, теперь уж вовсе скоро вернется Наташка из своих несчастных Вяземок. Пойду встречать, цветов накуплю, они сейчас на рынке дешевые. И пускай все смотрят, что нам стыдиться? Наталья, конечно, застесняется, запрячет цветы куда-нибудь с глаз подальше, еще поругает, пожалуй: «Мещанство! Кто тебя надоумил?..» Но сама будет рада, я знаю.

Вечером поеду в Измайлово. Наверняка там все в порядке: вернулся Аркадий Степанович, ребята оборудовали ринг. Надо нам как можно чаще тренироваться, пока не начались дожди, хоть бы каждый день. Простите, товарищ Половиков, придется вам поискать другого тяжеловеса, а что до нас, так мы благодарим за заботы, но возвращаемся к нашему старику, и пускай он бранится, сколько хочет, пускай своей палкой пройдется по дурной голове моей, отведет душу. «С кем, Аркадий Степанович, не бывает греха?» — покаюсь я. Ребята поддержат, вымолим авось общими силами прощение окаянному.

Но я не поехал в Измайлово. Ни раскаянию, ни прощению не суждено было быть.

Вскоре после обеда меня вызвали к Порфирию Платоновичу. Явился к нему, как был в спецовке, замызганной гипсом, с рваными карманами. Директор разохался:

— Спецовочка, братец, у тебя ну и ну…

Сказал, что ему только что звонили из спортивного общества, вызывает меня руководство. Срочно.

Долго меня продержали в спортивном обществе перед черной клеенчатой дверью. Я сильно нервничал. За дверью слышались спорящие голоса. О чем они спорят, кто там? Мне показалось, будто я слышу голос Аркадия Степановича. Стало почему-то еще тревожней.

Секретарша стучала на машинке, отрывисто отвечала на частые телефонные звонки: «У Митрохина совещание!»

Разглядев жестяные кубки, запыленные и полинялые, уставленные в ряд на канцелярском шкафу, я заговорил с секретаршей, без большой надежды на то, что она обратит на меня внимание.

Неожиданно она весьма охотно сообщила, что ее зовут Люся, что так ее нужно называть и что она знает меня, как же, я тот самый Николай Коноплев, о котором говорит вся Москва.

— Ну уж и воя Москва…

— Будто сами не знаете!

Люся отставила машинку и, глядя на меня круглыми глазами, затараторила, что обожает бокс и боксеров: вот уж боксеры — настоящие спортсмены, не то, что какие-нибудь тощие шахматисты. И тут же, без перехода, поинтересовалась, за что меня так ненавидит этот старый чудак, который всем тут жутко надоел своими наставлениями и дерзостями:

— Ставит из себя! Думает, он один партийный, а остальные так, примазались… Самого Митрохина вывел из себя: вы, говорит, плохой руководитель… Жуткая зануда!

— Кто? — рассеянно спросил я, услышав снова голос Аркадия Степановича и стараясь разобрать, о чем он спорит так сердито.

38