Гонг. Я продолжаю сидеть на низеньком, неудобном табурете. Половиков жестом подзывает судью. Но я не даю судье подойти, это было бы слишком позорно, страшно… Я вскакиваю и отбрасываю табурет ногой, он со стуком валится куда-то вниз. Теперь я всех ненавижу. Ненавижу отвислые щеки судьи, одерживающего меня рукой. «Пустите, — говорю я сквозь зубы, — в чем дело?» Остро ненавижу того пошляка, который там орет: «Кончай его, Коноплев!» Ненавижу эти покатые, слегка порозовевшие плечи, словно выточенные из теплого мрамора, эти прищуренные, насмешливые глаза…
Как случилось? Теперь, спустя много лет, пережив многое, я понимаю, как приходит чудо. У каждого человека, если он не последняя тряпка, ослепительны вспышки той жизненной силы, которая способна невозможное сделать возможным. Я теперь спокойно улыбаюсь, видя, как иной раз боксер, заметно слабейший, безнадежно и даже смешно проигрывающий бой, вдруг резко меняет ход поединка и какое-то время, всегда короткое, хозяйничает на ринге. Я понимаю, это закономерно, меня радует, что парень не трус и сможет многое, когда его научит опыт, когда ему помогут закалить душевную стойкость. Конечно, здесь можно ошибиться и принять за истинную вспышку мужества бесшабашное на авось. Но, как правило, ошибки нет. Сколько я встречал на ринге неумелых и бесстрашных ребят, редко они потом обманывали ожидание. Наверное, в крови человека, родившегося на нашей земле, душевная гордость, способность, когда приходится трудно, совершать такое, что сильнее тебя. Это — фамильная черта. Я давно убедился, что нет на свете богаче и талантливее наследства, чем то, которое получают у нас поколения молодых. Мы частенько брюзжим: «Ну и молодежь нынче пошла…» Но ведь и нас, когда мы были помоложе, тоже поругивали. А потом началась война. И мой веселый приятель из края мандаринов и гор, наш ушастый Арчил Гогохия обагрил своей кровью декабрьские снега под Ельней, и наш Сашка, студент, не сумевший нажить до военных лет пары приличных штанов, бомбил Берлин, ведя свою тяжелую и часто одинокую машину в смертном перекрестке слепящих лучей и визге пунктиров трассирующих пуль. И мне вдруг вспомнилось сейчас кое-что из пережитого. Не знаю, кстати или нет. Мне видится морозный, накатанный до стеклянного блеска большак неподалеку от Смоленска, реденький осиновый лесок и то, как мы бредем, прижимаясь к леску, полутрупы, полулюди. Нас было семнадцать, все москвичи, все спортсмены. Дано нам было ответственное задание — найти партизан, слиться с ними. Откуда нам было знать, что партизаны ушли из этих мест, оставив лишь снежные холмики над телами убитых в боях с карателями, прочесавшими каждый метр? Мы гибли, чего уж там. До слез было обидно, что гибли, ничего путного не успев сделать. Гибли от голода и от мороза, от того, что не было где согреться, перевести дух. Семнадцать полутрупов передвигались вдоль большака, не падая только потому, что держались друг за друга, как слепцы за поводырем. А поводырем был Иван Иванов, наш незадачливый Ванька, вечно проигрывавший на ринге непонятно как. Он, старшой, шел впереди, и ему, конечно, было еще хуже, потому что первому стужа и ледяной ветер в лицо. Однажды под вечер мороз хватил так, что осины защелкали, как волки, зубами и нам счастьем показалось лечь, окоченеть, чтобы уж сразу все кончилось. Кто-то споткнулся, повалился, потянул за собой других. Лежать бы нам там, замела бы поземка… Вдруг видим, Ванька распахнул заиндевелый ватник, ругнулся: «Черта ли ежиться, ребята! На зарядку — становись!» Смотрели мы с минуту на старшого с горестью: свихнулся парень, кончается… Потом дошло — не хочет человек сдаваться, жить хочет. Один поднялся, другой… И ожили. Семнадцать окоченевших дураков, поскидав ватники, выделывали присяды и все такое прочее под бледными от стужи звездами. Плакали, зубами скрипели… Но выжили!
Это я к слову. Чудо, сказал я, пришло на ринге? Да нет, какое там чудо. Просто все нутро запротестовало против заячьего положения. Пусть лучше нокаут, все, что угодно, только не смех, который я, между прочим, до сих пор слышу в ушах.
Нет, я не бросился очертя голову. Видали вы когда-нибудь, как концентрируется солнечный луч, проходя через увеличительное стекло? Сначала он расплывчат, не опасен, но если найти верное расстояние от предмета, луч бьет нацеленно в точку, и самая твердая порода дерева подается.
Нечто похожее случилось во втором раунде боя с Шаповаленко. Я понимал, как понимали все, что именно сейчас, в эти секунды решится все. Смешной фарс Шаповаленко надоел, затягивать не имело смысла. Уж по тому, как он решительно пересек ринг, по тому, как нетерпеливо ждал, когда я наконец выберусь из своего угла, всем, и в первую очередь мне, было ясно: начинается!
Но для Шаповаленко, равно как и для всех, могу в том поклясться, было полной неожиданностью то, что произошло со мной в минуту перерыва. Он пошел на меня, сбычась, цепко глядя исподлобья. Руки все так же были свободно опущены, но теперь они не финтили, не обманывали, они были готовы к атаке, без всяких там глупостей и тонкостей. Шаповаленко думал, равно, как думали все, что я не выдержу, стану снова кружить, крутиться на почтительном расстоянии. Только эта, дальняя дистанция оставляла какую-то смутную надежду на то, что еще продлится бой.
Я не отступил ни на сантиметр. Мы сошлись вплотную в центре ринга. От неожиданности Шаповаленко запоздал на доли секунды, и мне первому удалось начать ближний бой. Лихорадочно, судорожно, но с полным сознанием правильности того, что я делаю, я успел провести серию быстрых и резких ударов по корпусу. Шаповаленко вынужден был стремительным отскоком выйти из ближнего боя. Я двинулся за ним… Все это заняло мгновения. Я заметил злой прищур глаз, заметил, как Шаповаленко приоткрыл рот и глотнул воздух — очевидно мои удары были чувствительны. Не давая ему опомниться, я двумя слитными ударами снова заставил его отступить. Получалось так, что теперь бой вел я, он отступал, я преследовал…