Кожаные перчатки - Страница 3


К оглавлению

3

Победив одного за другим многих хороших парней, привыкнув к тому, что судьи на ринге мне поднимали руку, я многое забыл. Слишком многое. И мне оттого до сих пор неловко. Неловко? Нет, это самое слабое слово. Наверное, память дана человеку для того, чтобы он не забывал ни дурное, ни хорошее. Но мы слишком часто не искренни с памятью. Когда мне на ринге поднимали руку, я не помнил, как лежал на земле.

Теперь помнится больше. Теперь нельзя не помнить всего, нельзя кокетничать с памятью. Теперь глухо побаливают разбитые суставы и хорошо понимается то, что не понималось.

Говорят, есть закономерность случайностей. Мне, однако, думается, что существует определенная случайность закономерности. Ведь именно так я оказался боксером, не думая стать им. Не случись мне получить два или три увесистых удара кастетом по юной башке, не случись быть поблизости человеку с этюдником, как бы я оказался на ринге?

То утро встретило нас с Наташкой настороженной тишиной, словно чего-то боялось и, зыбкое, все в тонких шорохах падающей листвы готово было ежеминутно насупиться и спрятать свои паутинки и солнечные кружочки на траве.

— Будет дождь, — сказала Наташка. — Не люблю дождя.

— Не будет никакого дождя, — возразил я. — Почему обязательно должен пойти дождь, если у тебя плохое настроение?

Она не хотела бегать до той корявой, в лишайниках, березы, ей было все равно, на что похоже облако, и она не хотела считать, сколько разойдется кругов от камня, брошенного в стылую воду осеннего прудика.

Мне стало скучно. Мы обошли несколько раз заросшие петровские редуты. Какой-то человек, сидя к нам спиной, писал красками по узкому серому холсту, стоящему на низеньком мольберте. Мы подошли и постояли за его спиной. Он не был великим живописцем, это даже я мог понять. Я подтолкнул Наташку локтем, он в этот момент обернулся, и я не успел принять выражения сосредоточенного глазения.

Впрочем, ему было все равно. И мы ушли.

— Ты заметил, какое у него лицо? — спросила, помолчав, Наташка.

Я не заметил, какое у него лицо. К чему мне было замечать, какое лицо у мешковатого старика, малюющего себе в удовольствие картину, которая никому, кроме него, конечно, не нужна.

— Он похож на гладиатора, — сказала Наташка, — на старого гладиатора, ушедшего на покой. Ты видел, какие у него шрамы? Знаешь, наверное, таким был Спартак в старости.

Мы заспорили. Ее фантазии — просто чушь и ничего больше. Ну что общего с гладиатором у престарелого бухгалтера, обремененного астмой и подагрой и еще не знаю уж чем? Наташка просто ненормальная иногда.

— Ну и пусть, — сказала Наташка. — А ты дурак!

И пошла не оглядываясь. У нее всегда в таких случаях становились отвратительными, поджарыми и злыми губы, и она уходила вперед, и приходилось бежать за ней, чтобы она слышала, какая она дура.

Кажется, я не хотел на этот раз идти за ней, никуда не денется. Я засвистал, чтобы она не подумала, будто я обращаю внимание на ее маневры.

И вдруг что-то тяжелое ударило в затылок. Осины сорвались с места, прыгнули, бешено закрутились сверху вниз.

Потом я сидел на жухлой траве и держал голову руками, чтобы как-то удержать в равновесии крутящиеся верхушки осин, и это казалось самым важным на свете — сделать так, чтобы они не крутились. Я слышал, как кто-то сказал: «Драпай отсюда, живо. Девчоночкой мы сами займемся…» И это дошло до сознания, как что-то постороннее, как разговор прохожих на улице, когда он наплывает и уже остается далеко, тебя не задевая.

Как медленно все возвращалось. Такое мне пришлось испытать еще раз, годы спустя, после того, как Гуннар Берлунд, рыжий швед провел свой знаменитый удар снизу в ближнем бою. Тогда я тоже собирал огни, рассыпавшиеся по сторонам, и очень спешил, потому что слышал, как считали: «Четыре, пять…» — и надо было скорее прийти в себя, хотя больше всего хотелось лечь и раскинуть руки.

— Драпай, сказано…

Кто-то ударил ногой в живот, но я не чувствовал боли. Мне было некогда. Осины крутились теперь медленно и вот-вот готовы были остановиться. Я начинал видеть, мир обретал устойчивость. Это было здорово, и я улыбнулся красивому парню в клетчатой кепке: «Дай руку, я встану».

Парень красивый, с ласковыми синими глазами, и кепка у него замечательная, в клеточку и шарф тоже в клеточку, как у Гарри Пиля.

— Помоги, я встану, ударился…

Мы оба улыбаемся. Все прошло, только тошнит немного.

А вот и Наташка. Почему она так рвется из рук этих ребят с челочками, когда успела разодрать платье так, что голые ноги бесстыдно и жалко лезут в глаза? Зачем они ее держат, раз она вырывается?

— Оставьте ее, чего пристаете!

Как трудно, однако, встать, ноги немые.

— Оставьте ее, гады!

Эх, не умел я ничего. Мне бы схитрить, скользнуть вбок, вскочить на ноги. Может, и вышло что, ведь я сильный, сильный…

— Коля! Коленька!..

Рванулся я, пополз на руках, волоча ноги. Тупо грохотнуло что-то в голове, и в рот ударила разом вспотевшая прель.

Не знаю, сколько я тогда провалялся без сознания. Когда открыл сонные глаза, увидел ясное небо и Наташкино тревожное лицо совсем близко. Что-то она говорила и все прикладывала к моей голове, за ухом, мокрый, совершенно красный и липкий платочек. Я сел, огляделся.

Мешковатый старик шел, не торопясь, к березовой рощице. Дошел, сел на свой раскладной стульчик.

Было тихо и солнечно, как бывает осенью, когда молчат птицы. Тихо и солнечно, с покорным шорохом желтых осин, чуящих раньше всех, что совсем недалеко косые долгие дожди.

3