И внезапно она заплакала. Закрыла руками лицо, прижалась лбом к фонарному столбу и заплакала тонко, отчаянно. Я в первый раз увидел, как Наташка плачет, и был, наверное, по-настоящему страшен, потому что этот тип, когда я шагнул к нему, со стуком упал на оба колена и расхристанный, жалкий завопил: «Не надо, милый, голубчик, не надо!..»
…Я проводил Наташку до дома, и мы промолчали всю дорогу. Только уж тогда, когда мы шли по Александровскому саду, тихому, с сонным бормотаньем воронья, с капелью, которая где-то близко все время шуршала, Наташка заговорила.
— Ну и пусть, — сказала она, — ну и пусть…
Я понял, о чем она думала всю дорогу, и не стал делать вида, будто не понимаю. Ей было стыдно, что она дралась там, на улице. Она сама себе казалась противной, гадкой, какой-то выпачканной.
— Все в порядке, — сказал я. — Все в порядке, Наташка.
— Правда? — спросила она, вскинув глаза.
Мы еще постояли у ее подъезда. Шуршала, постукивала капель.
Добродушные вислоухие лопухи и остроносенькие сплетницы были осторожно сдвинуты в сторону, и оказалось, что комната не такая уж тесная и маленькая, что мы, если потуже сдвинемся, сможем поместиться все разом за столом.
Пирог с капустой, который торжественно внесла Глафира Вячеславовна, был грандиозен и пах свеже и вкусно.
Выло шумно, весело. А я все следил, как бегает из кухни в комнату и обратно, из комнаты в кухню, Наташка, и ничего не мог с этим поделать. Она была в фартучке, стянутом в талии. Она раскраснелась от хлопот. Она все время чему-то смеялась, и мне хотелось, чтобы Наташка как можно чаще поглядывала на меня и совсем не смотрела на Сашку и на других ребят. Я даже попытался предложить помочь ей переносить и расставлять чашки и стаканы, и это было так неловко и некстати, что я покраснел и она покраснела: «Справлюсь, справлюсь…» И все почему-то старались в этот момент не смотреть на нас, только Аркадий Степанович удивился: «Отчего ж ему не помочь?» На что Глафира Вячеславовна быстро сказала: «Сидите уж; эксплуататоры, знаем мы вас!..»
Так вот, значит, какая она бывает, Наташка, какой она тоже может быть. Я плохо понимал, о чем говорят за столом, и, когда ко мне обращались, отвечал невпопад. И ни с того ни с сего бурно и нелепо развеселился, когда Наташка села со мной рядом. Зачем-то стал требовать, чтобы все меня слушали и сморозил какую-то счастливую чушь, когда все удивленно замолчали и стали выжидающе глядеть на меня.
Можно было подумать, что я под хмельком. Но мы ничего не пили и не собирались пить, кроме крепкого и горячего чая. Я сидел с Наташкой рядом, и мы не разговаривали друг с другом, только иногда она спрашивала, хочу ли я еще варенья и не положить ли мне еще кусочек пирога. Буйное веселье куда-то ушло от меня, и теперь почему-то раздражал громкий голос Арчила и то, что он разошелся и рассказывает, как они на ринге сшиблись с противником лбами и как он, Арчил, боялся, что судья прекратит бой, потому что небось ослеп от искр, которые они лбами высекли… И все увлеклись, каждому показалось совершенно необходимым немедленно рассказать что-то свое и обязательно смешное.
— Я, как услышал гонг…
— Постой! А мне судья говорит потихоньку…
Все стали нетерпеливо перебивать друг друга. Аркадий Степанович и тот, поддавшись общему настроению, принялся что-то рассказывать, похохатывая, так что понять было невозможно, о чем это он, и покручивал головой: «Смехота, да и только!..»
Все были счастливы. Я ловил иногда внимательный, ласковый и вместе с тем, пожалуй, чуточку настороженный взгляд Глафиры Вячеславовны, словно она спрашивала меня: хорошо ли то, что она замечает во мне, видит? Мы с Наташкой сидели рядом. У нее были совсем растерянные глаза, и она сразу же их опускала, когда мы случайно встречались руками или когда я, не расслышав, что она сказала, наклонялся к ней и переспрашивал: «Что?..»
А дальше было нечто потрясающее. Мы, знавшие, кажется, отлично нашего старика во всех его настроениях и состояниях, были поражены, когда он встал и широкий, могучий, величественно возвышающийся над столом с тарелочками и недопитыми чашками, объявил, что, если на то пошло, нас всех ждет еще награда!
Награда? Да, мы были, конечно, удивлены. О какой награде может еще говорить старик? Разве мы не счастливы и так сверх меры оттого, что победили, оттого, что сидим здесь вместе, победители, счастливчики, баловни судьбы?..
Тихо стало за столом. Иван некстати, в забвении, потянулся вилкой за куском пирога, уронил вилку, и все на него досадливо шикнули: «Тише!..»
Аркадий Степанович не спешил. Старик нарочно тянул, томил нас, явно добиваясь того, чтобы мы были сражены наповал.
— Завтра, — сказал он, и узкие его глаза стали по-стариковски добрыми и хитроватыми, — завтра все вы…
Он сделал просторный, охватывающий всех нас жест рукой:
— Завтра все вы идете в Большой театр!..
Награда! Отчего я не сохранил как самую дорогую примету неповторимо счастливого эти два голубоватых билета в первый ряд четвертого яруса?..
Люстра была совсем близко. Огромная хрустальная люстра под плафоном, на котором пугающе прекрасные музы танцевали, глядя куда-то далеко большими, влюбленными глазами.
Люстра стала медленно меркнуть и вместе с этим величаво уходящим светом затихал зал. Вот уж стали видны белые полоски света над пультами в оркестре, осветясь, засверкал, ожил огромный занавес и стала рельефней, будто выступила вперед, золотая лепка лож, и все это вместо вдруг зазвучало, и я не сразу понял, откуда идет это струящееся звучание: то ли от занавеса, слегка колыхнувшегося, то ли от этих позолоченных лож, глубоких, объемных от мягкой темноты?