— Никак не пойму, — сказал Геннадий, — чего ты дергаешься? Ты действительно боишься завтрашнего боя или представляешься?..
— Конечно, представляюсь, — сказал я, — разве не видно?
Мы все-таки повернули обратно. У подъезда отеля стоял тот же приземистый автобус, в котором мы приехали с вокзала, за рулем сидел тот же морщинистый шофер и наверняка на ветровом стекле у него лепилась та же фотография. Я отказался ехать смотреть город, сказал, что хочу полежать, что на меня неважно действует здешнее атмосферное давление. Арчил вызвался остаться со мной. У парня были просящие глаза и виноватые уши, он думал, что я все еще дуюсь на него за те давешние капитанские выборы. Я сказал Арчилу, как бывало, дружески: «Не жужжи, муха. Потрепаться успеем. Ладно?» Мне, правда, нужно было побыть одному. Геннадий что-то сказал негромко Аркадию Степановичу, и тот разрешил мне остаться в отеле: «Полежи, в самом деле, мы ненадолго».
Верю ли я в предчувствия? Не знаю. Скорее всего — нет. Но тогда отчего что-то тяжелое давило меня, будто и вправду велико было атмосферное давление?
Когда они уехали осматривать город, я немного полежал. Потом отправился походить по улицам. Может, в самом деле, куплю на карманные грошики что-нибудь чудное в подарок Татьяне и Петьке.
Подходящий сувенирчик нашел быстро. Мне понравился деревянный, на крохотных лыжах мышонок в белой курточке. Петьке забава, да и Танюша любит такие смешные штучки. Положили мышонка в картонную коробочку, завернули ее в красивую бумажку, с фирменным знаком.
Наши должны были вернуться еще не так скоро. Что делать? Решил посидеть покуда на приморском бульваре, в двух шагах от отеля, посмотреть, как грузятся пароходы в порту.
Море было свинцовое, холодное. Так же, как в Ялте, сновали чайки и альбатросы, ныряли, пронзительно крича, за рыбьей требухой, которую им бросал с кормы чистивший рыбу морячок в брезентовой робе.
Я смотрел и не смотрел. Задумался. Море успокаивает, даже если оно холодное и не свое. Я думал, что, конечно, интересно побывать в разных странах, но только чтоб не долго. Думал, что вон тот дом у самой воды — очень старый, весь оброс мохом. Почему-то подумал о Наташке: вот бы ее сюда, наверняка вообразила бы неизвестно что, разглядела бы серые призраки давно затонувших кораблей, плывущие там, на горизонте, тогда как это было просто длинное облако… Отчего вспомнилась Наташка? Кто знает… Стал думать о дороге домой. Пусть она будет легкой, эта дорога. «Дело твое», — сказал Аркадий Степанович. Не очень-то много сказал старик, но уж по тому, как после этого раза два назвал меня Колей, можно догадаться: хочет верить — возвращается парень. Я правильно сделал, что не стал приставать к старику со всякими подробностями. Он было насупился, когда заглянул в мое выездное дело: «Почему написали — рабочий?» — «Все правильно, — сказал я, — только так…»
Стало холодновато. Может, пора? Матрос стоял теперь облокотясь на борт, смотрел, как хлопочут чайки. Где-то далеко, в городе, куранты равнодушно пробили время.
И вдруг я почувствовал на себе пристальный взгляд. Покосился влево. Оказывается, я не заметил, как подсел на скамейку человек. Когда я обернулся, он свой взгляд отвел.
Потом он вздохнул, громко и, как послышалось, горестно. И сказал по-русски: «Опять ошибка…»
Сначала я хотел смолчать. Но ведь человек сказал по-русски. И вздохнул так тяжело. Может, землячок? Попал сюда, как мы по делам, и теперь скучает, ждет не дождется, когда обратно.
— Что вздыхаете? — спросил я.
Как же он обрадовался, как встрепенулся.
— Значит, не ошибка, правда? Дорогой вы мой соотечественник, родная русская душа… Какой же у меня сегодня счастливый день!
Тронул он меня. Тронул своей неподдельной, чуть не со слезами радостью, а потом своим рассказом.
Человек этот был несчастным, куда уж хуже. Эмигрант. Лет на вид около тридцати, пальтецо плохонькое, шляпа обвислая.
Давно в эмиграции? Целую вечность. Попал на чужбину не по своей воле, мальчишкой. «Мой бедный отец… Нет, я его винить не смею… Он ничего не понял, ничего! Поймите, старый русский интеллигент, правдоискатель… Он совершенно иначе представлял себе революцию! Потом — голод, гражданская война, теплушка… И вот мы здесь… Никому не нужны…»
Он курил сигарету за сигаретой, кашлял, поминутно взглядывал на меня и несмело касался озябшей рукой моего рукава, словно боялся, что я встану и уйду.
Идти мне было действительно пора. Но он все говорил, все расспрашивал, как там у нас. «Вы не поверите… Вот уж скоро двадцать лет я каждый день прихожу на это место… Иногда вижу красный флаг на одном из судов в порту, и тогда этот день становится для меня праздником…»
Мне было жаль его. Какой-никакой, а все-таки русский.
Однако пора было идти. Я так и сказал, как можно мягче.
— Но ведь вы еще придете сюда? Не говорите — нет… Обещайте.
— Едва ли, — сказал я, — мы скоро едем обратно…
Он опустил голову на руки. Столько безысходного человеческого отчаяния, столько безнадежности было в этой фигуре, что я почувствовал нечто вроде угрызения совести за то, что оставляю так, одного, и помочь ничем не могу.
Я хотел потихоньку отойти, чтобы не бередить горе несчастного, но он поднял голову: «Вы, хотя бы дадите мне на прощанье руку?» — «Если хотите…» Рука у него была холодной. Он долго благодарил меня за незабываемые минуты. И остался сидеть в той же позе отчаянья.
Я отошел уже с сотню шагов, когда, случайно опустив руку в карман, нащупал что-то свернутое трубкой. Что за черт, откуда ко мне попали газеты? Их не было…