Кожаные перчатки - Страница 75


К оглавлению

75

— Ты, Танюша, как хочешь. Никаких обид, честное слово…

И обошлось бы все, я уверен. Пожелали бы мне доброго пути, успеха, повздыхали бы шутливо: «Счастливчик, наш Коля! Едет за границу… Почему я не боксер?»

Но не знаю зачем, я разоткровенничался, решил, что непременно должен сказать прощальный тост.

— Налей уж и мне, Танюша, самую малость…

Разлили по бокальчикам все, что удалось нацедить, даже из старых бутылок, что стояли на кухне, выжимали по капелькам. Хохотали, веселились: «Уж раз сам великий трезвенник требует!»

Я с бокальчиком в руке подошел к окну, раскрыл его. Сквозняк прошелся по комнате, заставил поежиться. Сказал я, что предлагаю выпить за тех, у кого будильники поставлены на шесть часов утра. Сказал, что, если они мне действительно друзья, пусть пожелают не только доброго пути, но и доброго возвращения.

— Вы не знаете, каждый день я встаю по привычке в шесть. Ничего не могу с собой поделать. А раз уж так, раз уж есть такая привычка, зачем ломать себя? Спасибо вам, Павел Михайлович, за участие и всем вообще спасибо. Но давайте выпьем за то, чтобы я, когда вернусь, пошел на работу с первым заводским гудком и чтобы Танюша, как бывало мать, завернула мне завтрак в газету…

Говорил я то, что думал. Сказал, что мы прежде всего рядовые советские люди, и, когда забываем про то, — приходится худо. Так за доброе возвращение и за будильники! Торреро — это, конечно, красиво и все такое. Но я брошу бокс, честное слово. Жалко страшно, но брошу. Кажется, он мне мешает жить.

Павел Михайлович первым решительно поставил бокальчик на стол. Бросить бокс! Нет, нет, он самым категорическим образом протестует: «Это вы под влиянием минуты, лапушка моя. Ну, я не понимаю, как можно? Ну, это все равно, что я скажу: бросаю сцену! Кто ж позволит? Это преступление».

Все дружно поставили бокальчики. Нет, это немыслимо, это самоубийство, за такое никто не выпьет ни капли. Таня сказала: «Подумай, Коленька, что ты говоришь? Ну, как ты будешь жить без бокса?» Саркис Саркисович обошел вокруг стола, обнял меня за плечи, сказал дрогнувшим, каким-то сдавленным, будто от большого волнения, голосом: «Больше мужества, мой друг, больше мужества…»

Вот странно! Получается, что всех больше всего заботит, брошу я бокс или нет. Уговаривают, как будто мне самому это легко… Ну, а о человеке забыли? О боксе-то я между прочим сказал, главное было в другом: как мне жить дальше?

Чудно: столько людей было в комнате, а я вдруг почувствовал себя одиноким.

Тост мой так и не состоялся. Напрасно выжимали по капелькам вино. О тосте просто забыли, а я напоминать не стал. Чтоб уж очень с боксом не приставали, сказал, что еще подумаю. Съезжу туда, потом решу.

О том, что я говорил про заводской гудок, — никто ни слова. Это было никому не интересно.

Расходились почему-то скучными. К Павлу Михайловичу решили не ехать. В передней жена Сергея Валентиновича раздраженно теребила мужа, застегивала на нем пальто: «Оденешься ты, наконец, несчастный…» Мариетта Михайловна, дергая плечом, недовольно басила, что опять не найдешь в этом проклятом городе ни одного таксомотора. Саркиса Саркисовича мучила изжога и одышка, под глазами набухли глянцевитые мешочки. Он сунул мне руку, пожелал успеха в предстоящем бою, что-то кажется еще хотел сказать, но раздумал, зевнул в ладошку, пошел сутулясь.

Мы с Таней остались одни. Принялись, как обычно, вместе убирать посуду. Потом оба спохватились, что еще не собрали мои пожитки в дорогу: «Боже мой, — сказала Таня, — я же тебе ничего не выгладила!»

Потом еще долго, лежа в постели, разговаривали. Да, конечно, Таня была со мной во всем согласна. Пусть будет так, как я задумал: «Ты чистый, Коля, хороший… Делай, как сам решил». — «Ты мне поможешь?» — «Конечно, милый, если смогу…»

За окном моросил дождик, позванивал в водосточной трубе, как бывало у нас, когда я жил у матери. Петькин резиновый крокодил, доброе глупое чудище, таращил выпуклые глаза, развалясь на подоконнике.

— Понимаешь, — философствовал я, совершенно успокоенный тем, что самый близкий мне человек, моя Таня, со мной во всем согласна, как я и ждал, — понимаешь, ведь так подумать — мы еще совсем молоды, верно?

— Верно, милый…

Я вспомнил, как Мариетта Михайловна предлагала мне стать натурщиком, засмеялся: «Знаешь, а ведь она серьезно… Честное слово!» — «Не думаю, милый…»

Ну, может быть, и шутила. Кто ее знает. Все это не имело теперь никакого значения.

Дождик все моросил. Там, совсем неподалеку отсюда, мокла под дождем реклама фильма, только что вышедшего на экраны. Сейчас, я мог спокойно ее вообразить себе. Я знал: еще долго будет паршиво на душе, всякий раз, как она попадется на глаза. Но сейчас, когда мы вот так лежим и разговариваем, когда все решено, я могу спокойно воображать себе туго натянутую холстину, по которой шуршит косой дождик.

— Знаешь, это даже хорошо, что так случилось. Правда?

— Правда, милый…

Почему все-таки они уходили такими скучными? Может быть, я чем-нибудь их обидел?

Это я хорошо, между прочим, сказал: прежде всего мы рядовые советские люди.

Вот когда так думаешь, ни черта тебе не страшно.

ДОРОГА ДОМОЙ

1

Мы стояли у окна вагона, и мимо нас, четко отсчитав такт, пробежали пролеты длинного моста, потом опять побежали сжатые, с высокими копешками, осенние поля.

— Сам-то чем занимаешься?

— Как ты сказал?

Это я нарочно переспрашиваю. Надо подумать, прежде чем отвечу. Если скажу, что вот еду драться, а пока больше нет ничего — не поверит.

75