Кожаные перчатки - Страница 72


К оглавлению

72

Вряд ли тогда, в толпе, я мог бы встретить кого-нибудь из тех, с кем меня теперь свела судьба знаменитого боксера. То, что делалось в стране, разумеется, в какой-то необходимой степени касалось их; Мариетта Михайловна была, например, безусловно, политически весьма подкованным человеком, держала, что называется, нос по ветру. Но жили они для себя и в общем-то были, конечно, мещанами по самой эгоистической сущности своей. Я оказался среди них. Неизбежно. Я был в то время одним из них, так они, по крайней мере, считали.

Я переживал беду. Ну что ж, такое, к сожалению, в наше время случается не редко с людьми не рядовой судьбы, думали они. Мы сидели за нашим обеденным столом, с суповой миской пунша посредине, и разговор кружился вокруг неожиданно возникшей моей проблемы. Я улавливал ухом покровительственные нотки. Сергей Валентинович, быстро захмелевший, как все алкоголики, рассуждал о том, что это просто дурной анекдот, когда блистательный спортивный талант не обеспечен всем необходимым, что нужно обратиться в правительство, требовать. Его жена, худая, поджарая брюнетка, восхитилась, вроде бы некстати, но явно с умыслом тем, как изумительно поет миленькая Танюша романсы Сереженьки и что лично она совершенно уверена в полном успехе концертной программы в гастроль-бюро:

— Вениамин Львович, вы о нем, разумеется, слышали… Его знает вся Москва… Он много обещает…

Так. Значит, если без обиняков, мне предлагается сесть на чужую шею, быть, так сказать, при собственной жене. Вероятно, почерпнуто из личного опыта: вон какое у нее изможденное, старое и тревожное лицо, как нервны движения и наиграны, и от того жалок беззаботный тон. Руки, как их не прячь, красны, сама стирает и стряпает, и платьице это, когда-то красивое, сколько же оно, бедное, травилось в химчистке? И все для него, для Сереженьки. Небось и скандалят, особенно в безденежье: «Да иди же ты куда-нибудь работать! Какой ты композитор? Ты тапер, понимаешь, тапер!» Потом плачет, просит прощения и он, Сереженька, тоже рыдает: «Как ты могла?» С неприязнью я кошусь на Сереженьку, на его седые, вдохновенно зачесанные назад космы, на маленький хищный подбородок… Что там толковал этот тип насчет меня? Должен, значит, я что-то требовать у правительства? А что я такое сделал, чем заслужил право на это? Ты-то, конечно, не постеснялся бы, совести нет, тебе бы только тянуть с кого ни попало…

Мне надо быть скромнее скромного. Сидеть вот так и слушать, что говорят. Мысленно я вижу себя со стороны: смирненько сидит громадный верзила, способный пробить кулаком стену навылет, слушает, на лице — ожидание.

Павел Михайлович берет с тарелки тонкий ломтик лимона, помедлив, кладет в рот.

— Боюсь, — говорит Павел Михайлович, — наш юный торреро не знает себе цены…

Он значительно поднимает брови. Я — весь внимание, к нему. Это ведь очень важно то, что сейчас скажет обо мне Павел Михайлович.

— Торреро! — мягко хлопает в ладоши Саркис Саркисович. — Браво, браво…

Он через стол кивает мне. Но глаза отводит. И я отвожу глаза. Мы не говорим друг другу ни слова, но оба отлично знаем, почему не хочется, не нужно сейчас встречаться взглядом. Наш молчаливый диалог провис где-то между нами: «Выдумал я тебя, братец, — думает он, — а в тебе, кажется, нет ничего… Тоска…» — «Дурак я был, что вам поверил, — думаю я, — так мне и надо. Но уж теперь хватит…»

— Боюсь, — повторяет Павел Михайлович, — наш Коля сам не понимает своего обаяния. Молод, здоров, талантлив! Хотите, друг мой, меняться со мной? Мне ваши годы — вам все мое!

Тут надо побыстрей улыбнуться, возразить: «Что вы, Павел Михайлович!..» Я так и делаю. Точь-в-точь так. Начинают золотить пилюлю, сейчас пойдет разговор о том, что на ринге я, дескать, бог.

— На ринге, — говорит Павел Михайлович, высматривая в салате маслину, — на ринге вы…

— Бог? — спрашиваю я, неожиданно для самого себя.

Возникает некоторое смятение, мгновение, не больше. Однако лицо у меня такое истовое и простодушное, что Павел Михайлович верит ему совершенно. Со снисходительной улыбкой к моему милому, такому, право, наивному и непосредственному восприятию он кивает головой: «Именно это он хотел сказать…» Он долго ловит скользкую маслину вилкой, так долго, что мне хочется ему помочь. Я ведь понимаю, что раз началось золочение пилюли, должно быть что-то еще. Давай уж тогда скорее…

— Слушайте, лапушка, — говорит Павел Михайлович, изловив наконец маслину, победоносно воздев ее на вилке, — хотите в цирк?..

Признаться, я ждал чего угодно, только не этого. Память услужливо подносит лиловые с лампасами штаны, метелочку и совочек… Я сжимаю под столом кулаки: ладно, договаривай, стерплю как-нибудь.

— В цирк, конечно! — ему явно понравилась идея. — Что-то героическое… А? Быть может, борьба с пантерой… Они, между нами говоря, там все беззубые… Или силовые номера! Скажите, вы можете поднять лошадь?..

Я чувствую, как под столом Таня наступила мне на ногу. Не бойся, я смирненький. Мне просто надо подумать, прежде чем я отвечу Павлу Михайловичу, мне еще не приходилось поднимать лошадей и надо подумать, чтоб, кой грех, не подвести еще и Павла Михайловича.

— Лошадь? — переспрашиваю я задумчиво. — А какую лошадь вы имеете в виду? Это уточнить бы надо… Как бы, знаете, не надорваться, не нажить грыжу…

Краем глаза я замечаю, как насторожился, даже бокал не донес до рта Саркис Саркисович. Замечаю, как возвеселился и переглянулся с супругой Сергей Валентинович: вот уж, мол, балда!.. Кажется, смекнул что-то неладное Павел Михайлович, ухо у него актерское, чуткое.

72