Мы очень полюбили этого человека. Колдуют они, бывало, с Иваном Ивановичем над листом синьки, рвут ее друг у друга, один — тощий, жилистый, с иконными немигающими глазами, другой — полноватый, с рыхлыми щеками, мясистым носом, на котором багровеют склеротические прожилки. Колдует, ссорится союз теории и практики, как мы этот дуэт называли. Ираклий Константинович хватается за логарифмическую линейку, листает тяжкий томина справочника «Hütte», тычет под нос Ивану Ивановичу:
— Взгляните сюда, черт бы вас драл, упрямца!..
Иван Иванович отводит рукой книгу от носа. Рука у него мелко подрагивает от затаенной святой ярости правого и непонятого человека, но он сдерживается и оттого говорит странной фистулой, укладываясь в рамках парламентского спора:
— Врете, врете, почтеннейший… Несете, извиняйте меня, несуразицу, путлянку…
Споря, они апеллируют к нам. Нам трудно разобраться, кто из них прав, кто нет. Нам непонятны сложные расчеты Ираклия Константиновича, но нас завораживает быстрота и ловкость, с которыми он действует логарифмической линейкой, нам кажутся здорово убедительными его аккуратные чертежики, которые он тут же набрасывает на ватман остро отточенным карандашом. Мы переглядываемся:
— Как думаешь, Лешка?
— Да…
Мы, пожалуй, готовы подчиниться вескости авторитета белой, с движком, линейки, и если еще колеблемся, то лишь потому, что неловко перед нашим Иваном Ивановичем. Мы ведь знаем и не глядя, как он нас буравит в эти минуты истовыми и уже почти ненавидящими глазами. Трудное положение…
— Пожалуй, подходяще, — мямлит Лешка, длинный, сумеречный парень, с высоким и крепким лбом, на котором только орехи колоть. — Как вы думаете, ребята?..
Тут Иван Иванович уже не выдерживает. Он, конечно, понимает, что выглядит неважно в сравнении с шикарной логарифмической линейкой и всем прочим. Однако и на его стороне есть кое-что, вы это сейчас узнаете, предатели и сукины дети. Нарочито тихим, размягченным голосом, похожим на виляние, которое совершает задом кошка перед тем, как сделать прыжок, он задает товарищу Гегузину, то бишь Лешке совсем пустяковый, как он говорит, пустяковый практический вопросик. Мы знаем этот голосок и на всякий случай дружно переходим по другую сторону верстака, на котором разложена синька. Лешка Гегузин делает это быстрей других. Лешка начинает соображать, что опять сволочи ребята подсунули его под удар в критическую минуту…
— Стоп, говорю! — поднимает палец Ираклий Константинович, внезапно озаренный какой-то идеей. — Стоп, говорю я. Повторите, пожалуйста, как вы сказали, Иван Иванович?
Звездная ночь, томная, душноватая, мягко стелется за окном, жарко мерцает ковш Большой Медведицы. Кто-то шепчется, кто-то целуется там, в сирени.
Украдкой тянется рука Ираклия Константиновича в карман чесучового пиджачка, снова он что-то глотает, глаза в мешочках, а трубку изо рта не вынимает, все дымит и дымит. Мы чертим, наколов на подоконники, на верстак и просто на пол снежно-белые листы ватманской бумаги. Не большие мы мастера чертить, это уж так. У меня все линии выходят почему-то толстыми, а условные обозначения — предательски похожими друг на друга. Иван Иванович трудится смирно, молча, в поте лица. Мелкие капли виснут у него на лбу и на бровях, нет-нет упадут с дождевым шорохом на бумагу. Иван Иванович интеллигентно ругнется. Обросший седоватой щетиной, нечесанный, он похож сейчас на прирученного черта. Он все жалуется, что во рту сухо, как в печи, и беспрерывно пьет звучными глотками желтоватую воду из графина, морщась при этом и клянясь, что, дай только кончить эту путлянку, он уж разговеется за все дни!
Ираклий Константинович пишет на подоконнике объяснительную записку к нашему проекту. Он в домашних туфлях. Варвара принесла их в шутку. Но Ираклий Константинович тотчас облачился в них и был бесконечно доволен.
На стене тикают старые жестяные ходики с железным хламом вместо гирь. Сколько уже часов протикали они с тех пор, как Ираклий Константинович, потянувшись, сказал совершенно твердо:
— Еще полчасика, коллеги, и — баста!..
Первый в жизни костюм я купил в то необыкновенное лето. Купил на премию, полученную за участие в составлении проекта переоборудования нашего заводского электрохозяйства.
Конечно, это было историческое событие. Подбарахлиться мы все решили и вместо отправились на Петровку.
Надо сказать, и в то время швейные фабрики почему-то норовили шить костюмы на некий отвлеченный средний стандарт, презирая всякие иные человеческие вольности. Со мной была беда. Блондинчик продавец, тщедушный, с сонными глазами, сказал, кинув на меня равнодушный взгляд:
— Таких не бывает…
— То есть?.. — насторожился я, смутно улавливая смысл.
Блондинчик, вскормленный явно лишь на кефире, пожал плечами: понимай, мол, как знаешь. Сзади напирала очередь. Я чувствовал, как во мне постепенно закипает справедливый гражданский гнев человека, пришедшего доверчиво покупать в магазине за свои пречистые первый в жизни костюм. Я не знал, что полагается делать в столь грустных случаях, когда попираются надежды, но уже склонен был видеть в кефирном блондинчике корень зла.
— Не шьют таких, гражданин, — скучающе сказал он, глядя куда-то мимо. — Вы бы еще пострашнее вымахали…
— То есть? — повторил я, прикидывая ширину отделяющего нас прилавка. — Я что же, должен ходить голый, как марсианин?
Слово «марсианин» пришлось публике явно по вкусу. Настроение очереди заметно изменилось в мою пользу. Кто-то сказал: «Что они издеваются, в самом деле…» Кто-то посоветовал: «Ты требуй, парень, заведующего, чего там!»