Кожаные перчатки - Страница 12


К оглавлению

12

— Трясуны! — сказала Наташка, выкатив глаза.

— Кто?! — Я от неожиданности сел на пол.

— Трясуны! — повторила Наташка. — Я так и думала!

Она всегда так и думала. Это меня бесило, потому что девчонка никогда не знала промаха!

Но сейчас было не до споров. Трясуны? Что-то слышал я об этой гнусной секте изуверов… Черт возьми, пожалуй, похоже!

— Надо бежать! — вскинулась Наташка. — Наша жизнь в опасности. Сейчас они дойдут до исступления. Глупо умереть так бездарно!

Исступление? Это звучало жутко. Я представил, как распахнется дверь и полсотни обезумевших фанатиков, трясясь и воя, кинутся на нас. Изо рта пена…

Дверь и в самом деле распахнулась. Я отбросил Наташку к стене, закрыл собственным телом:

— Суньтесь только, гады!

Гады не сунулись. Никто не трясся и не выл. Перед нами стоял ладный парень в трусиках, дышал часто, как после бега. В руках у него была обыкновенная девчоночья скакалка.

Мы молча разглядывали друг друга. Наташка оттолкнула меня, вышла вперед, с сомнением осмотрела парня:

— Кто такие? — спросила она. — Ненормальные, наверное?..

— Почему — ненормальные? — обиделся парень. — Сама ты… Боксеры мы, если хочешь знать…

4

…Только небо осталось таким, каким было. Иногда перед сном я прихожу сюда, и для того, чтобы ощутить, что время действительно неразрывно, поднимаю глаза и смотрю на мое московское небо. Я вижу те же звезды или, если пасмурно, те же облака, светлеющие, как и прежде они светлели, там, над Красной площадью, где горят до рассвета голубые прожектора.

В этом уголке Москвы настолько властно поселилось новое, что чувствуешь себя растерянно, и в пору кричать «Ау!» и просить первого встречного, чтобы показал дорогу.

Нет, я не жалею, что все здесь переменилось. Какое право имею я жалеть о том, что бульдозеры накладывают большими ковшами старенькую Москву в самосвалы, что там и здесь горят, потрескивая, желтые костры? Ушедшее и уходящее должно себя чувствовать спокойно только в музеях.

Я сам хотел бы жить в таком доме, как этот, доме, для которого оказался мал целый переулок с его сиреневыми садиками и дровяными сараями. Я хотел бы жить в этом доме с белыми фонарями в подъездах и птичьим гомоном разноцветных, теплых и, наверное, счастливых окон. Я прохаживаюсь раз и другой около этого дома. Паренек и девушка зябко жмутся у магазинной витрины. Им холодно, но они не уйдут. Играет музыка, перекинутая на ремешке через плечо.

— Что вы ищите, папаша?

Очень заботливо. Но ведь не скажешь, что где-то здесь должен быть особнячок с мезонином, и дверь, и десять скрипучих ступенек, и старомодный круглый стол с клеенкой в клеточку, за которым мы спорили о мейерхольдовской «Даме с камелиями» или о том, для чего понадобился маленький ситцевый зонтик Владимиру Яхонтову, читавшему в Доме учителя литературную композицию — «Петербург».

— Спасибо. Я ничего не ищу…

Я, правда, ничего не ищу, потому что все это со мной и мне только надо немного посмотреть, как светлеют облака там, далеко, над Красной площадью, и снова я чувствую себя уверенно.

Мы чуть ли не каждый день сюда приходили. Кончались занятия в Трехгорном, и Аркадий Степанович говорил то, что мы каждый раз нетерпеливо ждали, боясь, что почему-то именно сегодня он этого не скажет.

— Что ж, готовы? У кого есть охота — пошли ко мне…

Мы шли вместе. У всех была охота. Шли медленно и долго, потому что у Аркадия Степановича уже тогда побаливали ноги, и он часто останавливался якобы для того, чтобы посмотреть на какое-нибудь здание, в самом же деле для того, чтобы дать передохнуть ногам. Он скрывал от нас свою болезнь. И это было, пожалуй, все, что он скрывал от нас. Я не знавал взрослого человека открытее. Как же я был глуп тогда, как слеп, когда посчитал старика чужим!

Помните портрет в рамке? Я еще не мог понять, зачем понадобилось художнику рисовать дощечку с номером на груди красивой женщины в строгом темном платье.

Ребята открыли мне секрет. Арчил сокрушенно поцокал языком, сказал сердито:

— Живодеры, понимаешь! Это она в царской охранке…

— Кто она?

— Глафира Вячеславна! Кто ж еще?

Они были оба политкаторжанами, старыми большевиками. Бывало, когда мы собирались у них и Аркадий Степанович о чем-нибудь рассказывал или читал стихи своего любимого Маяковского, заметно при этом волнуясь, я подолгу смотрел на обоих и старался представить, какими они были в те годы. За окном стучала метель, трогала шершавой ладонью стекла, просилась к нам. В комнате было так спокойно и тепло, что, казалось, быть не могло на свете никаких бурь, а если они где-то и бушевали, то сюда проникнуть никак не могли.


Товарищ Ленин,
                         работа адовая
будет сделана
                       и делается уже.
Освещаем,
                одеваем нищь и оголь,
ширится добыча
                         угля и руды…

У Аркадия Степановича, когда он читает «Разговор с Лениным», голос делается глуховатым, слегка подрагивает. Он волнуется и прежде чем читать дальше протирает очки платком.

Глафира Вячеславовна поглядывает настороженно на мужа и снова опускает глаза на вязанье. Мы сидим, немного сомлевшие от выпитого чая, от тепла и этого глуховатого голоса, который читает стихи. В души наши, настойчиво пробирается поэзия, и это так здорово, что мы по очереди вздыхаем.

Покачивается медный маятник, хрипло, старчески нехотя бьют часы, будто ворчат: все равно нас никто не замечает, чего уж стараться.

12